«Хорошо держать в руках ваши письма…»

«Хорошо держать в руках ваши письма…»

Маленькой я пела в школьном хоре; нашей учительнице нравилось, как я тоненьким голосом выводила: «Скажи-ка, дядя, ведь недаром…», и она ставила меня возле фортепиано, веля остальным вникать в точность моего комариного писка. Потом в Доме пионеров я играла на мандолине в детском ансамбле русских народных инструментов, а когда после школы работала в военном госпитале, выступала перед солдатами-матросами в составе вокальной группы, где солировала и тут же переходила на вторую партию, чтобы поддержать девчушек-альтов, сбивавшихся на основную мелодию. Самое, пожалуй, главное во всем этом то, что я была знакома с нотной грамотой, могла если не петь, то играть (на мандолине) по нотам.

И потом – у нас, по выражению Георгия Ервандовича, «старых стариков», было совсем особенное детство. К примеру, в комнате на холодном чердаке, где мы жили поначалу, приехав в Мурманск, целыми днями не умолкал черный раструб радио; из него, кроме казенных партийных речей, долгие часы лилась классическая музыка – симфонии, оперные спектакли, арии из опер и оперетт. К окончанию школы и я, и многие мои сверстники едва ли не с первых нот узнавали то или иное произведение, могли сказать его название и творца, а также известных исполнителей. Отдельные фрагменты классических творений мы просто знали наизусть, могли их спеть, а немалое число романсов мы и до сих пор отлично помним. Впрочем, «могли», «знали» — прошедшее время тут не подходит, ведь приходишь сейчас в филармонию, где исполняется какой-либо концерт Чайковского, Рахманинова, сонаты Бетховена, вещи Моцарта или Шопена, встречаешь их как добрых старых знакомцев, знаешь, что последует за той частью, за этой конкретной нотой!

Понятно, что для меня было совершенно естественным сразу после поступления в университет прийти в хор. На прослушивание я явилась со своей однокурсницей Валей Лапкиной. Мы смущались: аудитория была полна студентов. Какая-то девушка – видимо, староста — усадила нас в первом ряду. Неожиданно дверь резко отворилась, в помещение быстрым шагом, в сопровождении нескольких парней вошел — словно бы тоже студент, но несколько старше по возрасту — невысокий чернявый человек в очках и тотчас сел за фортепиано. В аудитории сразу все стихло; мы поняли, что человек в очках – руководитель. Наше прослушивание было стремительным. Меня Георгий Ервандович похвалил за хороший слух, но поругал за голос – резковат. У Вали все оказалось наоборот: замечательно мягкий высокий голос, а вот слух не очень. Мы были приняты, и потекла наша первая репетиция…

…Даже не знаю, отчего так сложно писать о Георгии Ервандовиче. В памяти возникают яркие, но такие разрозненные и такие, кажется, незначащие картины! Может, слишком много времени прошло? Ведь я пришла в хор в незапамятном 1967-м (хору всего-то было 5 лет!), а сейчас уже год 2008-й. Тем не менее, вплоть до кончины Георгия Ервандовича между нами существовала – по большей части эпистолярная, но все же связь. Так, мое последнее письмо, по свидетельству старосты хора Кати Елисеевой, вынули из почтового ящика Георгия Ервандовича через три дня после его кончины. Я, словно чувствуя, что это письмо – последнее, старалась, помнится, как-то обобщить свое понимание феномена нашего хора, даже представить его, хор то есть, в виде некоего образа – живописного, живого — каким бывает, к примеру, роскошный живой розовый куст! Как жаль, что мой дорогой адресат так и не увидел этого письма…

Несколько раньше, когда у всех на устах была задача поиска «национальной идеи для России», я полушутя писала Георгию Ервандовичу, что далеко тут ходить не надо – достаточно хорошенько рассмотреть и усвоить модель, характер деятельности и устремления академического хора Петрозаводского госуниверситета! Теру, к моему удивлению, эта мысль вовсе не показалась такой уж сумасшедшей… В самом деле: тысячи совершенно разных молодых людей (если брать все годы), не выставляя никаких встречных условий, не греша никакими капризами, не мысля ни о каких конфликтах – социальных или межличностных – с почти радостным восторгом занимались (и занимаются) совместным творчеством, которое есть благо и для них самих, и для многих, многих окружающих.

Что тут является залогом успеха? Говоря языком современного менеджмента – эффективная организация, координация, регулирование и общесистемное обеспечение совместной деятельности. А кто все это проводил в жизнь? Разумеется, он – наш «гендиректор», главный «управляющий», художественный руководитель Георгий Ервандович Терацуянц.
Российские политические верхи, заимствуя мысль А.Солженицына, как о глобальной национальной идее заговорили позже о «сбережении народа». С этой целью придумали, в частности, известные всем нацпроекты. Что до Георгия Ервандовича, уверена, он бы добавил: создайте российскому народу условия для творчества, и – при эффективном управлении – он сам себя прекрасно сбережет!

Мы же, хористы, занимаясь творчеством, разве не сберегли себя и свою «душу живу»? Ребята, выходцы из интеллигентских кругов, пребывая в хоре, только укрепились в нравственных устоях своих. Другие, как я, «разночинцы», дыша в течение пяти лет чистым воздухом той же высокой нравственности и благородства, заручились душевным здоровьем на многие годы вперед.
Не говоря уж о чувстве формата, вкуса и стиля. Когда вам талантливо разъясняют всю глубину трагического чувства карельского мальчика, жившего столетия назад («Куллерво-Каллерво»), сложного замеса горя и радости русской женщины («Татарский полон»), когда вас учат понимать разнородные смыслы, сокрытые в крошечной беззвучной паузе, вы уже не сможете быть безучастными либо поверхностными по отношению к людям, произведениям искусства, к любым явлениям бытия!

Актриса Анна Каменкова, вспоминая многочасовые разборы спектаклей, проводимые знаменитым Анатолием Эфросом, сказала недавно в телеинтервью: «Понимаете, он наполнял нас!. – Она при этом даже подняла ладонь над головой, чтобы сделать более наглядной свою мысль. – И мы, артисты, выходили потом на сцену как драгоценные переполненные чаши…».
Так же – идеями, чувствами, образами – притом красочно, доходчиво, пластично наполнял нас, хористов, незабвенный наш учитель Георгий Ервандович Терацуянц. И одновременно сам являл пример исключительного внимания к каждому своему подопечному, пример личной скромности и безусловного благородства. Про таких людей говорят, что их поцеловал Господь; я же иной раз думаю, что, может быть, спустя полтора столетия нам в лице нашего Тера явился дух великих воспитателей прошлого – Станкевича или, например, Грановского…

Только что получила письмо от подруги из северной столицы. Она пишет: «Ездили на девятичасовую экскурсию по теме «Шедевры Штакеншнейдера в Санкт-Петербурге и пригородах». Это архитектор, который построил Мариинский дворец (там заседает городская Дума), Николаевский дворец, в который мы с тобой заходили перед посещением Юсуповского дворца».
Подруга Галя почти всю жизнь живет в Санкт-Петербурге (Ленинграде) и старается не пропустить ни одного сколько-нибудь значимого культурного события, часто бывает в филармонии. «В миру» же она – врач. Ну и что? Как определить в ее существе пролонгированное действие лекарства под названием «искусство»? Химизм проникновения в человека всевозможного художества тонок до чрезвычайности. Вычленить его или увидеть на компьютерной диаграмме никак нельзя. По какой-то отдаленной ассоциации мне на ум приходят лишь… восточные женщины, у которых, говорят, кожа до самых мышц пропитана ароматом розы – от регулярного применения розового масла. Подобно этому и моя Галя вся пропитана благодетельным ароматом искусства. Нет также нужды, что я – давняя, очень давняя хористка: хор всех нас пропитал безошибочным чувством гармонии, заклял, оберег на веки вечные от фальши и в звуке голоса, и во многом другом!

Три часа репетиции; я, как и все, уставала, но ловила себя на мысли, что мне вовсе не хочется уходить. Все пять лет было очень интересно послушать поочередно каждую из партий. Когда Тер был доволен нашим пением, он прибавлял к имени партии ласковые окончания: «тенорули», «сопранули», «басули», «альтули». Недовольный, раскатисто отчитывал: «Альты! Что вы развалились, как купчихи, и словно дуете на блюдечко с горячим чаем!». Или: «Сопрано, зачем вы так истошно вопите?». И тут же, едва получалось, светлел, порой в ход даже шло комплиментарное усиление в виде «альтулечек» и «сопранулечек».
Вот Тер, растопырив пальцы обеих рук, бежит к фортепиано, берет аккорд и, радостно-изумленно обернувшись к нам, кричит: «Надо же, издалека изготовился — и попал!». Конечно, лукавит: попадание это на клавиатуру не случайное, а результат тщательных домашних штудий хоровой партитуры. Попутная же задача нашего шефа – разрядить репетиционную обстановку, резко сменить мизансцену, внеся элемент сценического движения и игры!

Долго еще после работы в школе мне снился один и тот же страшный сон, будто ко мне на урок нагрянула проверяющая комиссия. Я, холодея от ужаса и смертельного стыда, все тяну и тяну с началом урока, потому что у меня нет не только плана, учебника, журнала, нет решительно ни одной самой маленькой бумажки, я понятия не имею даже о теме урока, не знаю, зачем я пришла в класс и о чем собираюсь говорить! Поэтому сходный регулярный сон Георгия Ервандовича, описанный им в книге «Как я стал хормейстером» (вот-вот начнется концерт, а хористы не распеты, не одеты в концертные костюмы, ничто вообще не готово, зрителей в зале нет), я, смеясь, встретила как старого доброго знакомца. Позже мне в голову пришла мысль: подобные страхи – всегда ведь производное от дела необычайной важности и ответственности. Вот почему они прочно оседают в нашей подкорке даже тогда, когда мы оставляем прежнее дело, переходя к другим делам и заботам.

Что же говорить о Тере, который был попросту человек-хор? Он сам многократно признавался в этом – и публично, и, к примеру, в письмах ко мне. Переписка же наша началась в 1971 году, когда я еще училась на пятом курсе филфака и была на педагогической практике в Беломорском районе, а Георгий Ервандович работал в республиканском Доме народного творчества. «У нас был 22 сентября концерт. Слушали нас участники конференции представителей хоровых обществ России – от Севера до Центра, от Мурманска до Ульяновска. Народу было в хоре мало, непривычно мало – 13 сопран, 18 альтов, около 20 мужчин. Но пели неожиданно очень хорошо. Даже сами удивились и самим понравилось.
После рижской поездки и того незабвенного собрания это был первый концерт. Он вдохнул в меня бодрость и уверенность в силе хора. Мы получили очень много лестных слов и много приглашений – в Ульяновск, Куйбышев, Пермь, Москву. Это все хорошо, почетно и т.п., но главное – хор очень хорошо пел. Я не могу не поделиться с тобой этим известием…».

После университета я стала работать в средней школе поселка Чупа Лоухского района. Первого января 1973-го Георгий Ервандович адресуется ко мне из Олонца (был там в командировке). «Самое приятное для меня из твоих писем, кроме самого факта их получения, что тебе жизни нет без нас и что ты хочешь к нам. Для меня это важнейший жизненный стимул.
Еще, кстати, поздравляю тебя с победой хора на Всесоюзном радиоконкурсе (см. «Советская культура» от 5 января 1973 г)…
Недавно вернулись из Каунаса, был очень интересный конкурс хоров, хотя объективные условия были очень трудны – сильно обновленный, мало обученный состав хора. Есть очень хорошие ребята, хотя ни таких первых и вторых сопран, ни таких басов, как в прошлом году, пока нет…».

«А живу, дышу только хором. Это – вечная весна. Хор, по-моему, в нормальном состоянии, их много – за 90 человек, есть хорошие ребята, занимаются серьезно, самокритичны и критичны (иногда сверх меры). Наград много, их хватит на целое письмо, но Бог с ними, с наградами. Я счастлив, когда передо мной большой хор, когда он поет то, что мне хочется, и так, как мне хочется. Этого никогда не бывает, но к этому стремимся, как и ко всякому счастью…». (Дата не сохранилась, но, кажется, письмо было послано в 1981 году). «Начался 34-й сезон хора и моей жизни в Петрозаводске. Жизнь трудна, неровна, не очень спокойна, не очень счастлива, но активна и вся (как всегда) измеряется хором». (1996 год).

Время течет, проходит еще два года, но главное в жизни Тера остается неизменным. Он пишет: «Начнем с концертов.
Последние три-четыре года отчетные концерты так сильно изменились в чем-то, хотя я как раз ратую за их неизменность, за сохранение традиций. И внешне ритуал неизменен. А по сути, по качеству они стали вдруг более значительными – это отметили все, особенно старые старики, которые вдруг заговорили, что «мы в свое время никогда так не пели». И я, пожалуй, с этим согласен и сильно этого боюсь, т.к. не уверен, смогу ли и дальше держать это бремя на таком же уровне. А главное, я не понимаю, откуда он вдруг взялся, и стало быть, не понимаю, что надо сделать, чтобы его не замарать».

«Я, конечно, старею, через три года мне уже 70 лет, даже не верится, но факт. Но активен я по-прежнему, если не больше. Ведь у меня теперь два хора – в нашем университете и в С.-Петербурге. Меня пригласили руководителем хора выпускников С.-Петербургского университета, это друзья моей студенческой юности. Я теперь туда езжу два раза в месяц. Но главное, конечно, наш хор, в 1997 г. ему будет 35 лет… Хор сейчас в хорошем состоянии, хорошо укомплектован, занимается серьезно, в прошлом году, т.е. в июне 1995 года мы спели такой удачный, прямо-таки потрясающий отчетный концерт. Т.Г.Мальчукова пела мне потом такие дифирамбы – представляешь ее голос, ее тон, ее выражения и интонации?».

В отличие от прочих людей, новый год у Георгия Ервандовича всегда начинался осенью. Вот что он сообщает мне в 1999-м: «А сегодня 21 октября. Репетиции идут полным ходом. Набираю новичков со страшной силой, взял 8 хороших сопран, 7 альтов, из которых 2 хорошие, 4 очень средние, а одна совсем никуда не годится, но чисто еще подожду. Парень один, очень слабый и очень молодой, прямо-таки вундеркинд, поступил на юридический факультет, а ему еще 15 лет, тихий, скромный, прекрасно воспитанный, но робкий. Парней, как всегда, надо искать. Было уже три концерта…».

Сентябрь 2003-го: «Вчера получил твое письмо, идучи на репетицию. Все то же – опять новый набор, незнакомые лица, чужие звуки голосов, толкучка…
Завтра, в воскресенье, большая репетиция, вновь собираем стариков к отчетному концерту, в июне 2004 мне стукнет 75 лет…». И еще: «Сейчас человек около 70-ти, быстро учат, почти с листа, поют разную, на мой взгляд, хорошую музыку (впрочем, это уже похвала самому себе), всю пронизанную жизненными, нравственными проблемами, иногда поют в концертах с пронзительной выразительностью (если концерту сопутствует удача)».
Как же радостно было получать письма с подобными признаниями! Вот, скажем, просто потрясающая строчка из апрельского письма от 2001 года: «С хором все хорошо, даже более того – хорошо, как никогда. И я возбужден и счастлив…».

Тут мало говорить о простой привязанности к своему детищу: Тер был одержим хором. Каждодневная жизнь, самочувствие хора, суть и качество его пения – для Терацуянца это «идея-чувство», как у главных героев Достоевского. И даже более того: создается впечатление, что поющая многоголосная субстанция непосредственно включена в метаболизм клеток хормейстера! Конец учебного года, очередное расставание с хором – для Тера это черная полоса, выпадение из жизни, угасание Вселенной…Вот письмо, пришедшее ко мне в 1998 году, и в нем такие слова: «Сегодня 18 июля, разгар лета, середина отпуска. С хором я расстался 24 июня, а встречусь 1 сентября. Сейчас для меня самая ужасная пора – нет любимого дела, нет любимых людей, и я один. И мучаюсь…».

В последние годы жизни Георгий Ервандович нащупывает, к счастью, некую замену тягостной реальности разлуки с хором – пишет о нем книги. Людям же, так или иначе причастным к хору, он может простить все, кроме отступничества. В 2002-м я, оказавшись после Казахстана в Твери, смогла, наконец, (после перерыва чуть не во всю жизнь) приехать на сорокалетие хора ПетрГУ. Рано утром Тер самолично (как и других стариков) встречал меня на перроне, мы обнялись, но через минуту-другую Г.Е. не смог, однако, скрыть своего разочарования: я приехала, не прихватив с собой профессиональный магнитофон! Я работала на Тверском областном радио, и Тер, по всей видимости, надеялся на передачу о юбилее – если не в Петрозаводске, то хотя бы в Твери. Мне было неловко, я тотчас выразила готовность все-таки сделать передачу, просила у Г.Е. аудиозаписи хора, но у него оказалось только видео, а звук с него на радио не проходит по качеству. Однако позже я подготовила-таки и выдала в эфир не одну, а целых четыре передачи, объединив их в цикл под названием «Лучше – хором!». Начинался цикл с истории хорового исполнительства в России, потом шел рассказ о прославленных академических и народных хорах, об известных тверских коллективах, а заключительная часть посвящалась нашему хору и его замечательному руководителю. В качестве музыкальной иллюстрации в моем распоряжении была только старая виниловая пластинка хора. Наши радиоинженеры, проклиная ее хрипы и сипы, все-таки перевели звукоряд в «цифру». В итоге удалось включить в передачу, увы, всего одно произведение – «И вырос я в лесном краю…».

Теперь-то я понимаю, что выстраивала упомянутый цикл не только по причине безусловной любви к хоровому искусству, но и чтобы опровергнуть закравшуюся в сознание Тера мысль о моем отступничестве…Четыре кассеты с циклом передач я выслала по последнему его адресу в Петрозаводске, в дом на Октябрьском проспекте…

Конечно, я всегда обожала хор, восхищалась его руководителем, но сама была, как мне кажется, вполне заурядной хористкой с весьма средними способностями. Тер называл меня «активной»; я же была скорее просто взбалмошной. Меж тем «вольтова дуга» человеческого сродства сверкнула между нами, как ни странно, после одной ссоры.
Летом 71-го мы были на певческом празднике в Риге. Точнее, действо происходило на певческом поле в городке Огре близ Риги. Стояла неимоверная жара, медики то и дело выносили с поля получивших солнечный удар. Я и мои подруги-хористки, изнемогая в шерстяных концертных костюмах, решили, не сговариваясь, хотя бы отказаться от муки ходить в капроновых чулках. Для педанта Тера это было форменным святотатством. Исполнитель, концертант должен быть безупречным от макушки до кончика туфлей – а тут такое! Руководитель, понятно, устроил нам разнос, я возразила – больше из духа противоречия, так как Тер был, разумеется, прав.

Позже, расположившись на песчаном пляже Огре, мы продолжили разговор, причем он ушел далеко от первоначального – в сущности, пустякового – повода. Не могу привести этот разговор дословно, но, помнится, меня задели высказывания Тера примерно такого рода: «в то время, как я творю», «я извлекаю звук, какой мне надо», «я стараюсь создать…» и тому подобное. Пораженная, я сказала: «Как же так, Георгий Ервандович, а где же тут мы – хористы, мы – люди, личности наконец? Мы для вас что – только инструмент?». «Если хотите – да, инструмент, — твердо отвечал Тер. – Для меня, в конечном счете, важно лишь то, насколько качественно будет исполнено конкретное музыкальное произведение. Только это, и все».
Спустя много времени я поняла: именно такой подход – истинно профессиональный, а следовательно — неоспоримый. Если у половины хора – экзамены, у ведущего тенора – депрессия, а сопран на сцене ослепляют софиты – кому, скажите, из слушателей до этого есть дело? Да и вообще, всякое представление конечного продукта на суд публики оставляет втуне любые предшествующие этому события и обстоятельства, разве не так?

Но все же, в пору подготовки радиоцикла «Лучше – хором!», я задала тот же вопрос об «инструменте» прекрасному хормейстеру Тверского музучилища Л.Быстровой. Людмила Никодимовна — в унисон с Тером – сказала: «Да, хор – это инструмент хормейстера, но ведь музыки не будет вовсе, пока музыкант не прикоснется к своему инструменту. И он прикасается – нежно, согревая инструмент своим теплом…».

Тепла и нежности мне от Георгия Ервандовича перепало, может быть, даже больше, чем другим. Еще тогда, в Огре, врожденная деликатность не позволила Теру напомнить, сколь многим я обязана ему – и в творческом, и в простом человеческом, житейском смысле. К примеру, едва я, бывало, попрошу, он брал в дальние поездки с хором мою малолетнюю сестру, а иногда еще и университетскую подругу. Возился со мной, когда я вдруг по-маниловски возмечтала поступить в музучилище. В другой раз искал для меня работу, наводил справки для моего сына, а когда мне было совсем тяжко, предлагал даже свой кров и свой хлеб!

Впоследствии я думала, что, может, та сцена, те мои слезы в маленьком латышском городке показали Теру, сколь небезразличен для меня хор и что мне все-таки недостает дружеского, почти отцовского тепла его руководителя. К невысказанной этой мольбе Тер отнесся очень серьезно – как всегда, когда дело касалось его «детей», то есть хористов. Никак иначе я не могу объяснить ту бесконечную отцовскую нежность, которую он изливал в письмах ко мне на протяжении трех с лишним десятилетий. Мы писали и писали друг другу, и только однажды, когда я переехала из Аркалыка в другой казахстанский город – Павлодар, наша эпистолярная связь прервалась. Но Тер меня сам нашел, и вот как это было – в 1995 году.
«История этого письма такова – вчера я был приглашен в дом проф. Вл. Ник. Захарова, его жена была когда-то моей ученицей, мы с ней разговорились, и она сболтнула, что Захаров получил письмо от Ольги Крячко. Я аж закричал – я ведь потерял твои следы, после Аркалыка (так это называлось?) возник вакуум. Она мне дала прочесть твое письмо, и вот сегодня, 1 сентября, в перерыве между утренним и вечерним концертами хора я пишу тебе, что я жив…».

Меня всегда завораживал, трогал, а иногда даже и ставил в тупик очень доверительный, почти исповедальный характер многих писем Тера. Вся его жизнь, судя по его собственным признаниям, была проникнута ощущением… полнейшего одиночества. Чтобы как-то избыть одиночество, Георгий Ервандович стремился хотя бы физически находиться в людском окружении, пусть даже незнакомом.
«Еще более, чем когда-либо, хор – это единственная моя жизнь, ее смысл, я тоскую, если обстоятельства разлучают нас хоть на один лишний день. А так бывает, так как я по-прежнему езжу в Питер раз или два в месяц, то в республику по каким-либо делам. А я стараюсь не пропустить ни одной возможности какой-нибудь командировки, чтобы быть среди людей, чтобы не быть одному, чтобы забыться…». И однажды он пригвождает сам себя горьким суждением: «Одиночество – мой крест…».

Вообще-то Тер старался не обременять меня своими горестями: вскользь упоминал о разводах, перенесенной операции, скрывал, что у него случился инсульт, ничего не написал о последнем роковом недуге… Но изредка ему становилось невмоготу молчать о переживаемой унизительной бедности, почти нищете. И в этом ужасном состоянии, как подумаешь, пребывал человек, столько сделавший для культуры республики, всей нашей страны!
«Быт мой тягостен и убог. Сегодня суббота, и я отдал ее домашнему хозяйству – подмел комнату, вытер пыль, организовал мелкую постирушку и сходил в прачечную, а затем на базар. Я бесконечно грею воду и мою посуду, раз в неделю хожу в баню в пенсионерские дни, ибо помывка стоит 4 рубля, т.е. в полцены от безльготного россиянина. И все это меня раздражает, и особенно необходимость каждый день добывать и готовить себе пропитание…».
В феврале 1997-го пришли ко мне и такие строки: «Вот ты пишешь, что ведешь непрекращающуюся борьбу за существование, и я понимаю, что это не метафора, а так оно и есть на самом деле. И у нас тут такое незавидное существование на грани голода, нищенства. Иногда так трудно продолжать уважать себя, свою работу, свои седины и блокадное ленинградское прошлое. А царственно-прекрасные, роскошные репетиции, на которые собираются все старики, начинают казаться каким-то пиром во время чумы».

Незаслуженно тяжким испытанием стала для моего старшего друга одинокая жизнь в «деревяшке» на улице Мелентьевой. Правда, верный себе, Тер находил мимолетную, но столь дорогую отраду — например, в приходе хора на его день рождения. По соседям собирались стулья и посуда, хор традиционно пел под окнами, акции Тера в околотке тотчас подскочили до небес, окрестные пацаны здоровались с ним по десять раз на дню…

В 2002-м, перед сороковым отчетным концертом, я и другие «старые старики» (в том числе из хора ЛГУ) оказались в гостях у Георгия Ервандовича в его только что полученной крохотной однокомнатной квартирке на Октябрьском проспекте. Наблюдались все приметы новоселья: книги в связках на полу, более чем скромные предметы мебели, брошенная на полпути наклейка обоев… Но настрадавшийся Тер безумно радовался и этому, какому-никакому комфорту, лучился гостеприимством, обнимал и целовал всех подряд…

С нами, приехавшими издалека, Георгий Ервандович организовал в те дни маленький семинар, проходивший в буфете главного корпуса университета. Меня лишний раз приятно удивило, как Тер умудряется устроить все столь изящно, по-настоящему интересно, как он умеет сразу же повысить уровень разговора – при том, что мы давно не поем и работаем в самых разных немузыкальных сферах. Ключевой момент в деле совершенствования хора, сказал Георгий Ервандович, это индивидуальная работа по вокалу с каждым хористом (попутно, кстати, он эту находку приписал отнюдь не себе, а старосте хора Свете Смирновой), а также количественное увеличение хористов-мужчин.
В прежние годы (скажу от себя), при нас ничего подобного не было, поскольку хор переживал пору своего становления. Мы, приехавшие, сопоставляли новые сведения с услышанным мощнейшим звучанием хора — и были в полнейшем восторге…

С конца девяностых годов в письмах Георгия Ервандовича множество самых разнообразных планов, в которые он включал и меня – в частности, в планы по разбору его всевозможных записок. «У меня вдруг возникла пора активности, я много пишу, хотя все, по-моему, не то, но кто знает, где то, а где – не то? Когда не получается писать целенаправленно то, что я хотел бы написать в книге, я пишу что-то другое, что связано с событиями моей жизни, работы и мыслями на этот счет. Пишу всякие воспоминания о людях, с которыми встречался когда-то. Все равно это будут когда-нибудь документы эпохи. А сделать из этих разрозненных записей что-то цельное или отсеять ненужное – это, по-видимому, и будет задачей того, кто займется этим архивом. Я бы очень хотел, чтобы это была ты…».

Мой дорогой корреспондент пытается в своих письмах утешить мои тревоги по поводу его возраста и здоровья: «Не тоскуй, никуда я не денусь, поправлюсь и буду жить вечно». Бесконечно грустно теперь, после кончины Георгия Ервандовича, читать его оптимистичные строки о том, что «Кавказ еще свое возьмет», или, скажем, вот эту выдержку из письма: «Конечно, я еще долго буду жить, хотя – что значит долго? Ну, лет 15 еще я намерен прожить. В 2012 году хору исполнится 50 лет (а мне – 83), и я хочу на отчетном концерте 2012-го года выйти на сцену и продирижировать этот концерт. А там дальше и хватит…».

Горькой укоризной стреляет в меня и такая строчка Тера: «Хорошо держать в руках ваши письма, но их так мало…». Господи, ну отчего мы не наделяем большим вниманием людей, которых мы чувствуем нашими, которым мы стольким обязаны? А ведь я не только чувствовала, но и много раз с абсолютной убежденностью говорила друзьям, что Георгий Ервандович Терацуянц – человек всей моей жизни… Что ж, теперь мне остается доживать свой век с моими раскаяниями и винами, но нет дня, чтобы не звучал внутри меня мягкий, бархатистый, по-отечески теплый голос Тера, вновь и вновь произносящий зачины своих писем: «Олюшка, милая Олюшка, дорогая моя подруга…».

Ольга Крячко,
участница хора с 1967г. по 1972г.